ИНТЕРВЬЮ С ВЛАДИМИРОМ ВЛАДИМИРОВИЧЕМ ФАЙЕРОМ
дата проведения интервью: 29 марта 2013 г.
место проведения интервью: Москва, НИУ ВШЭ, ул. Петровка, д. 12.
сведения о собеседнике: Владимир Владимирович Файер, кандидат филологических наук, доцент, старший научный сотрудник ИГИТИ имени А.В. Полетаева. Выпускник кафедры классической филологии МГУ имени М.В. Ломоносова, преподаватель латинского языка Московской государственной школы № 57 (с 1994 г.), кафедры древних языков Института лингвистики РГГУ (2003—2011), факультетов философии и филологии НИУ ВШЭ (с 2010 г.). Преподавал латинский и древнегреческий языки в МГУ имени М.В. Ломоносова (1998—2002) и МГМСУ (2009—2010). Область научных интересов: древнегреческая метрика, Гомер, история антиковедения в России. Создатель сайта «Librarius» и программы по автоматическому анализу греческого гекзаметра.
интервьюер: Олег Захаров.
расшифровка и редакция интервью: Олег Захаров, Елизавета Землякова, Анна Молянова.
— Здравствуйте, Владимир Владимирович!
— Здравствуйте!
— Вы учились в МГУ, а почему именно на филологическом факультете?
— Ну, если говорить о выборе конкретно филологического факультета, то это было как-то предопределено еще до того, как я начал думать о профессиональном самоопределении. Видно было, что что-то около филологии я должен буду выбрать. Это подкрепилось в старших классах моим поступлением в 57-ю школу, в гуманитарные классы, которые тогда там как раз открылись, и я — второй выпуск гуманитарных классов 57-й школы. И это определение не менее важно для меня, а может быть и, если позволено так сказать, не менее элитарно, чем Московский университет. Во всяком случае, для моего интеллектуального, личностного роста 57-я школа дала, наверное, ничуть не меньше, чем МГУ. Что же касается выбора специализации, классическое отделение, то здесь можно сказать следующее. Когда я поступил в 57-ю школу, в девятом классе у нас началась латынь, вел ее Николай Игоревич Сериков, который в свое время тоже заканчивал классическое отделение, но с тех пор в науке занимался в основном арабистикой, конкретно связями Греции и Востока, рецепцией античности в средневековых арабских источниках. Николай Игоревич дал мне чрезвычайно сильный импульс к изучению античности. Это было связано с его личностными чертами, но не столько с тем, что он как-то особенно был углублен в античную культуру, сколько с его индивидуальными стилистическими особенностями. После девятого класса я был уверен, что мне по-настоящему интересно заниматься именно античностью. Вот наверно так, выбор факультета и выбор специальности был предопределен, впрочем, параллельно, тогда был как раз момент, когда это было разрешено, я поступал на факультет теоретической и прикладной лингвистики Российского государственного гуманитарного университета, и мне тоже удалось туда поступить. Это было прекрасное место, и впоследствии, примерно на этом факультете я работал в качестве преподавателя латинского языка, но все-таки главной была для меня античность и филологический способ ее исследования.
— То есть именно школа повлияла на то, что Вы выбрали филологический, а не исторический факультет?
— Нет-нет. Это было ясно с самого начала. Когда я поступал в гуманитарные классы, я проходил кроме экзаменов по литературе, собеседование по истории. И наши историки вынесли единое коллективное суждение, что об истории этот молодой человек имеет самое приблизительное представление. С тех пор я пытался много с этим что-то сделать, но по большому счету для меня всегда было очевидно, что я не историк, а филолог, и более того, все мои попытки освоить исторический метод познания действительности, показывали, что это абсолютно не для меня. Впрочем, есть какие-то вещи на границе истории и филологии, которые для меня доступны, и я хотел бы тоже этим заниматься.
— Владимир Владимирович, а была же какая-то мода в образовании, наверное?
— Да. Были разные субкультуры, не пересекающиеся модой тусовки. Среди людей, с которыми я общался, было два направления: фундаментальное и практическое. Соответственно, год моего поступления, 1993 год, время достаточно сильных и болезненных, продолжавшихся в стране изменений. И если говорить о той среде, в которой я общался, было для всех абсолютно очевидно, что нужно было выбирать именно фундаментальное образование. Это было и среди моих друзей гуманитариев, и среди моих друзей математиков. Барышня из параллельного класса, математического, собиралась на экономический факультет МГУ. И все ее просто дразнили, говорили, что она собирается стать бухгалтером, потому что считалось, что экономика не достаточно фундаментальна, это слишком меркантильно. Мне сейчас понятно, что это все совершенно не так, но тогда казалось, что для человека с математическим складом ума мехмат МГУ — это есть единственное и самое правильное место, а экономика это уступка каким-то бытовым, не очень вызывающим уважение резонам. То же самое и в гуманитарной сфере. Мои друзья, которые поступали на юридический факультет, вызывали чувство легкого презрения, потому что я полагал, что это тоже прикладное и там все настолько коммерционализировано. Ну так полагал я тогда, я не инсайдер совершенно, это представление моей среды, к которой я принадлежу: там все коммерционализировано, там так много неразумных, но богатых людей среди студентов, что с ними неприятно и не интересно общаться, что никакого образовательного процесса настоящего там не будет, это только чисто экономические, меркантильные причины. А настоящий самурай должен учиться где-нибудь на историческом или филологическом факультете, на философском тоже прекрасно. Это вызывало уважение среди моих друзей и воспринималось как настоящий путь для человека. И при этом, тот факт, что из моего класса в двадцать шесть человек, двое поступили именно на классическое отделение — предельно фундаментальное и предельно непрактичное, это тоже было значимо. Причем в качестве запасного варианта его выбрали многие, то есть поступало гораздо больше людей из нашего класса, просто для них это был запасной аэродром, который не понадобился. Это очень интересное с исторической точки зрения положение, что в эпоху достаточно жестких социальных изменений, когда некоторые люди голодали, в самом буквальном смысле этого слова, в какой-то определенной среде, которая может быть не была совсем голодная, но, тем не менее, это было очень близко для каждого человека существовали такие представления, что нужно выбирать нечто предельно фундаментальное. И с этой фундаментальной платформы ты потом можешь перекинуться, куда тебе жизнь подскажет, потому что понятно, что в эпоху изменений планировать что-то конкретное и практическое невозможно. Закончив юридический факультет, ты совершенно не будешь подготовлен к той ситуации, в которой ты окажешься, просто потому, что она уже будет какой-то совершенно новой и непонятной, а имея что-то предельно фундаментальное за своими плечами, ты сможешь к этому адаптироваться. Но, может... трудно сказать, эти резоны, которые я сейчас произношу, домыслены задним числом. Это, может, отчасти и такая педагогическая установка, которая состоит в том, чтобы удержать детей, старшеклассников, младшекурсников от таких соблазнов самого разного свойства. Начиная от пустой траты времени за алкоголем, заканчивая чем-то еще. Так вот, эта снобистская установка, транслируемая 57-й школой, она работала именно в эту вот фундаментальную сторону. То есть. человек получал индульгенцию на презрение по отношению если не к другим людям, то к другим путям саморазвития, а взамен этого — защиту от каких-то соблазнов. Другие люди пьют пиво в подворотне, а я сижу, читаю на иностранном языке там что-то.
— То есть Ваш выбор образования совпал с модой?
— Да, но это была такая антимода. То есть две моды, которые друг друга презирали. Одни говорили: «Если ты такой умный, то почему ты такой бедный?», — а другие на это отвечали: «Вот именно поэтому я и такой бедный!». То есть эффект моды несомненно там был, хотя конкретно выбору специализации по античности послужили личные факторы в лице конкретного преподавателя.
— Тогда такой вопрос. Если Вы изначально решили получить фундаментальное образование, значит, Вы планировали и в науке оставаться? Ведь фундаментальное образование чаще всего предполагает, что человек остается в науке. Или у Вас в запасе были какие-то другие варианты?
— Вот тут тоже очень интересный момент. С одной стороны, по большому счету, я ничего не планировал. Это было таким проявлением безответственности, но все-таки, мне кажется, это было связано с тем обстоятельством, что в эпоху жестких перемен что-то планировать бессмысленно и кривая куда-то выведет. Несколько отклоняясь от Вашего вопроса, хочу вспомнить о том, какой колоссальный шок я испытал, когда, в классе пятом, друзья в школе сообщили мне, что вероятно скоро цены будут меняться. Как всякий советский человек, ну еще маленький советский человек, я привык к тому, что есть батон по двадцать две и батон по двадцать пять копеек, и что это прикручено к этому батону намертво. И в моем внешнем самоопределении, я дитя стресса эпохи перемен, и в этом смысле я для себя абсолютно ничего не планировал, будущее было закрыто, хотя я и намеревался чем-то таким заниматься. Моя мама обеспечивала мое существование в студенческие годы без необходимости зарабатывать, и я, может, немного безответственно думал, что подумаю об этом позже. Ну, может, это слишком личное и частное, но когда я был студентом четвертого курса, у меня родился ребенок, и, соответственно, началась такая жизнь, требующая ответственных решений. И в этом смысле я предполагал, что моя траектория академическая будет складываться следующим образом: я буду немножко преподавать и много подрабатывать, то есть большая часть моего времени будет посвящена просто зарабатыванию денег, а академическая деятельность будет в виде хобби, для удовольствия, может быть большого хобби, но тем не менее… При этом интересно, что круг моего общения так или иначе пытался участвовать в каких-то проектах, связанных с зарубежным образованием, зарубежной академической деятельностью в меньшей степени, я же как-то всегда был от этого далек, ну по разным причинам, отчасти психологического свойства. Я планировал свою академическую траекторию в России, в Москве где-то, и в качестве большого хобби, скорее, чем основного занятия, поскольку не предполагалось, что этим можно заработать на существование.
— Когда Вы приняли решение поступать в аспирантуру? Вы же закончили в 1998-м, ведь так?
— Да, я сразу же поступил в аспирантуру, параллельно с аспирантурой необходимо было работать, так что аспирантура была мне помехой для зарабатывания денег. Если говорить конкретно об аспирантуре на классическом отделении, то она была помехой в большей степени, чем где бы то ни было, потому что от аспирантов ожидалась преподавательская деятельность. Мы со смехом читали отчетные листочки, в которых было напечатано, что аспирант преподает пятьдесят часов, там, в год, или за все время аспирантуры. У нас было у каждого по две группы, по четыре пары в неделю, мы вели курс латинского языка. Аспиранты заочники, которые вообще ничего не обязаны были делать, они брали одну группу и тоже вели две пары в неделю, и тоже вели латинский язык, поскольку нагрузка кафедральная всегда была больше нормативной. Таким образом, работа full time в этих условиях была практически невозможной.
— И защитили Вы ее в 2008 году?
— Да, диссертацию я защитил с огромным опозданием, это было связано с разными причинами, но прежде всего с тем, что в аспирантуре я должен был и преподавать, и работать, и выполнять различные кафедральные обязанности, которых было много. В итоге в момент окончания аспирантуры оказалось, что текста у меня никакого нет, есть только обрывки несущественные, при этом многие кафедральные дела не сделаны, не доделаны мною, так что расставание мое с кафедрой было, скорее, прохладным, чем теплым и дружелюбным. Я не отказывался от планов, просто было понятно, что это просто откладывается, на этот момент у меня уже было двое детей, и в итоге защита произошла в 2008 году.
— Вы преподавали и в Российском государственном гуманитарном университете, Московском государственном университете и в Московском государственном медико-стоматологическом университете?
— Да-да. Траектория была такая: в аспирантуре я вел элементарные курсы, потом я, что было с моей стороны ошибкой, вел в течение одного года курсы древнегреческого языка и истории греческого языка на византийском отделении. Ошибкой это было потому, что возможности подготовить эти курсы как следует не было, то есть это был такой отрицательный опыт, дальше был какой-то короткий период времени, года полтора, может быть, когда я нигде не преподавал, кроме школы. Надо сказать, что с первого курса я вел латинский язык в 57-й школе, что и продолжаю делать до сего дня. Потом, с 2003 года, я работал в РГГУ, вел преимущественно занятия элементарной латынью в Институте лингвистики. То есть я вернулся к лингвистике не в качестве абитуриента, которым был, но не стал студентом, а в качестве преподавателя латыни, были еще какие-то курсы, более экзотические, но это все было в основном то же самое, что я делал в школе и в МГУ, будучи аспирантом. Мое сотрудничество с РГГУ завершилось в конце августа 2011-го года, но это было не по моей воле и не по воле кафедры, и даже не по воле руководства Института лингвистики, а, скажем, так сложились звезды. Я пал жертвой институционального перехода со специалитета на систему бакалавриата и магистратуры. При этом переходе общее количество часов, которое студент получает за шесть лет сопоставимо с тем количеством часов, которое он получает за пять лет. Это означает, что наши курсы должны чуть-чуть сократиться и по общей длине каждый, но и что-то должно сократиться целиком. Что выпадает, решает каждый факультет самостоятельно. Это не должно быть что-то строго необходимое по типу физкультуры или там гражданской обороны, с одной стороны. С другой — это не должно быть что-то, что ведет наша кафедра, наш факультет, чтобы наша кафедра, наш факультет не потеряли нагрузку. Таким образом, латинский язык — идеальная жертва такого перехода, потому что абсолютно ясно, что это не что-то необходимое, и это ведет почти во всем университете одна кафедра древних языков, которую не очень-то жалко представителям других факультетов. В результате, в конце августа 2010 года, когда, как раз происходил окончательный переход, руководство РГГУ вызвало к себе заведующего кафедрой древних языков Романа Николаевича и сообщило ему, что нагрузка кафедры сокращается втрое, ну какие-то детали я, может, не знаю точно, но масштаб катастрофы был такой. Ему сказали следующее: «Пусть сейчас быстренько все Ваши совместители напишут заявление об уходе, а потом мы подумаем, и, наверное, Вашу кафедру тоже мы закроем». В этот момент директор Института лингвистики Максим Анисимович Кронгауз, абсолютно замечательный человек, прекрасный руководитель, лично ко мне благоволивший всегда, находился в командировке и участвовать в этой ситуации никак не мог. Мне стало понятно, что если я стану артачиться, то единственной, кто пострадает, будет кафедра, мои коллеги, которые в отличие от меня работают по трудовой книжке в РГГУ и, может быть, не имеют других существенных источников дохода, кроме преподавания в РГГУ, а это весьма скромный источник дохода. В общем, пострадают люди, которые совершенно ни в чем не виноваты и, естественно, что как только заведующий мне позвонил и описал эту ситуацию, я сказал, что немедленно еду с заявлением и приношу его завтра ему, или в отдел кадров. Таким образом, мое расставание с РГГУ было таким достаточно скандальным, но при этом в нем не был виноват никто конкретно, а были виноваты институциональные изменения в системе образования.
— А как Вы попали в Московский государственный медико-стоматологический университет?
— В стоматологический университет я попал довольно случайным образом, я продолжал преподавать в школе и работать в РГГУ. В разное время моим основным место работы становились разные заведения, в какой-то момент я работал в издательстве, мне все это было тяжело, и я узнал, что есть возможность преподавать латинский язык в стоматологическом университете. Зарплата там хоть и небольшая, но существенно превышает ту, что платят в РГГУ. В совокупности все три места работы меня как-то немножко прокармливали, и я решился на это, потому что все-таки преподавание было для меня всегда высшим приоритетом. Я проработал там год. Это был чрезвычайно важный для меня опыт, потому что я впервые выступал не в роли человека, который передает какие-то знания, а в роли тренажера по социализации. Поскольку студенты там были из совершенно иной культурной среды, чем все люди, с которыми я общался в своей жизни до того. Это были люди, для которых жизнь в Москве была большим шоком и удивлением, для многих из них общение с людьми с высшим образованием было большим шоком и удивлением, то есть люди социально существовали в совершенно иной плоскости. И я чувствовал, что здесь у меня задача такая воспитательно-социализирующая, то есть материалом здесь служит латынь, которую они все равно не будут знать ни в каком приближении, никогда, а цель — приблизить их к иному социальному состоянию, в которое они должны будут попасть после окончания университета. У меня были не только студенты стоматологи, но у меня воспитывались и врачи других квалификаций, например, будущие тюремные врачи, то есть контингент отличался от всего, что я видел когда-либо, и это было для меня очень важным и полезным опытом.
— Это, наверное, явилось и одной из причин ухода?
— Конечно, это дело очень благородное, и я по-настоящему уважаю тех людей, которые продолжают работать в этом направлении, это очень важно для общества. Но, тем не менее, когда появилась возможность избрать в качестве основного места работы наш университет — Высшую школу экономики — конечно, я нисколько не сомневался.
— Вот Вы работали в таких разных университетах, как РГГУ, МГУ (классические вузы), медицинском и в недавно образовавшемся — в Вышке. Вы как-то можете их сравнить?
— Да, безусловно. Это очень интересное сравнение, потому что каждый из этих университетов обладает собственным мифом. Естественно, что любое такое изложение мифа будет непростительным упрощением, но если попробовать охарактеризовать их в нескольких словах, то можно сказать так: в центре МГУшного мифа безусловно лежит традиция. Может быть, на каких-то других факультетах, специализациях, это заметно не в такой степени, как на классическом отделении, но все-таки, мне кажется, это везде в МГУ так. В этом есть и сила и слабость. Слабость в органической неспособности адаптироваться к новым условиям, каждая маленькая адаптация вызывает огромное удивление: неужели такое возможно? Но с другой стороны, в этом и сила. МГУ консервирует традиционнее формы академической деятельности, традиционные формы академических взаимоотношений, что тоже интересно. Во многих других вузах странно представить такие вещи традиционалистского плана, что студенты из года в год ходят на дом к восьмидесяти или девяностолетнему преподавателю. Для моей кафедры это абсолютно нормально. И не просто так сложилось, так было, грубо говоря, всегда. Сейчас студенты филологического факультета ходят к Азе Алибековне Тахо-Годи на Арбат. Я лично считаю, что это прекрасно, знакомство с таким человеком — прекрасный опыт, и ради этого прийти к этому человеку домой — прекрасно. Оборотной стороной этого традиционализма является то, что от преподавателей не ожидается никакого саморазвития. И не смотря на то, что мои учителя старшего поколения этим саморазвитием занимаются, ставят себе новые задачи и их решают, но они могли бы этого и не делать. Если возникает что-то новое, то пусть с этим справляются аспиранты. Но еще раз подчеркну, что большая часть моих учителей, несмотря на неблагоприятную для саморазвития обстановку, стремится по своему внутреннему побуждению. Если говорить об РГГУ, который еще Аверинцев или кто-то еще прозвал «Красной Касталией», у него свой миф. Сейчас РГГУ пребывает в тяжелом положении, очень хочется надеяться, что ему удастся выбраться: есть с помощью чего, есть ради чего. РГГУшный миф построен в значительной степени вокруг академической свободы. Там, конечно, все гораздо сложнее, есть много вещей, которые даже больше зарегулированы, чем в Московском университете. Потому что РГГУ позиционирует себя как вуз современный, следовательно, в большей степени подверженный новым веяниям, связанным с обширным документооборотом и все такое прочее. Тем не менее, сильные и слабые стороны РГГУ связаны с этим мифом вокруг свободы. В РГГУ очень просто и естественно возникают какие-то новые формы, какие-то необычные сочетания специализаций, какие-то нетрадиционные для советско-российской гуманитаристики траектории, но вместе с тем, это сочетается с такой особенностью, что из-за недостатка ресурсов преимущественно, а также по другим причинам, эта свобода не контролируется в должной мере. Под должной мерой я понимаю то, что студент может прийти на пару и обнаружить, что этой пары нет и не будет, и вообще преподаватель уехал и когда будет, неизвестно. Естественно это не то, чтобы встречалось сплошь и рядом, но такие явления существуют. Что касается моих коллег, которые меня окружают, они все чрезвычайно пунктуально относились к своим обязанностям, никто не позволял себе таких вольностей, а те, которые их себе позволяли, они совершенно спокойно продолжали существовать в этой среде. Вокруг меня все было не так, но в этом и особенность РГГУ, что даже по сравнению с МГУ, это место очень неровное. Кое-что в РГГУ лучше, чем где-либо в России, кое-что. Но кое-что ужасно, что мы теперь знаем отчасти благодаря обсуждению проблем РГГУ в СМИ. Эта свобода оборачивается очень разнообразным и разнонаправленным уровнем, и это коренным образом отличает РГГУ от всех других вузов, которые я видел. В РГГУ может быть не дадут высунуться вверх, но и вниз свалиться будет труднее. Если говорить о Вышке, то сравнительно с этими двумя университетами, важный элемент вышкинского мифа, что мы создаем современное американское образование здесь, в России. Это очень интересно, потому что, что такое американское образование, что такое европейское? Европа большая, много разных стран, много образовательных традиций. Ну и так получается, что этот миф в основе своей проблематичен, я не хочу сказать, что он невозможен или не работает, но проблематичен. И что существенно отличает ВШЭ от двух перечисленных выше вузов, это то, что ни в МГУ, ни в РГГУ не существует таких дедлайнов, как в Вышке, когда ты, не сделав что-то, рискуешь навлечь на свою голову огромные проблемы. Конечно, возможность соблюдения этих дедлайнов связана с материальными способностями Вышки, но наличие материальных ресурсов в нашей стране не есть гарантия порядка и хорошо работающей системы. В Вышке все на высшем уровне, и это поддерживается не только тем, что дедлайны назначаются и соблюдаются, что документы оформляются в полном соответствии с правилами, что всякого разного рода правила действительно выполняются. Но возможность этого исполнения связана, еще раз повторю, не только с материальными ресурсами, не только с хорошим топ-менеджментом, но и с тем, что удалось, совершенно неведомым мне путем, вышкинскую бюрократию организовать так, чтобы она была насколько это возможно более дружелюбной по отношению к преподавателям и студентам. Как это получилось — для меня загадка, но до сих пор я сталкивался только с дружелюбными людьми, которые интересуются тем, что они делают, а не только занимают место и действительно стараются помочь. То есть Ordnung (нем. «порядок» — О.З.) поддерживается не только кнутом, но и пряником. Мне кажется, что Ordnung — это важнейшая часть вышкинского европейско-американского мифа, потому что Ordnung — это как раз то, чего нам не хватает, причем не только в сфере образования. Вышка Ordnung’ом и в преподавателях, и в студентах повышает исполнительские навыки. Казалось бы, это звучит презрительно, что такое исполнитель, но Вышка как культурный проект — это довольно успешный опыт пробуждения в академической среде этих исполнительских качеств, которые вообще в целом не только нашей академической среде, но и культуре производства не хватает. Если наши студенты привнесут по своим местам работы умение соблюдать дедлайны и до 23:59 прислать эссе в столько-то тысяч знаков, это, мне кажется, будет огромным эффектом, который будет даже сильнее, чем эффект от тех замечательных чисто интеллектуальных достижений, которые становятся возможными в стенах Вышки.
— Сейчас Вы охарактеризовали разные вузы, а если попытаться выделить линию их развития, какие-то особенности, сравнить вузы конца 90-х начала 2000-х, что Вы можете сказать?
— О вузах России в целом, или по отдельности?
— Лучше в целом.
— Один из важнейших переходов в системе образования, который произошел за время моей академической жизни в качестве студента- аспиранта- преподавателя, это переход к такому состоянию, что в центре образовательного процесса оказывается студент. Для человека, хорошо знакомого с советской, постсоветской системой образования, это совершенно необычная ситуация. Когда студенту в мое студенческое время удавалось отстоять свои права, это было удивительно. На протяжении десятков лет в вузах преподавали люди, которые из года в год вызывали у студентов ощущение в диапазоне от презрения до ненависти, и эти люди продолжали оставаться там, несмотря на свою полную профессиональную непригодность к преподавательской деятельности. Сейчас эта ситуация меняется. Мне вспоминается случай, когда одному из моих коллег по проекту «Сова Минервы», одна барышня, отказываясь давать интервью, сказала: «Я на протяжении всех пяти лет училась у такого-то, поэтому моя жизнь не удалась, и говорить об этом я не хочу». Кажется, сейчас это становится невозможным. В этом есть огромные плюсы, на мой взгляд. Что касается плюсов со стороны преподавателя, то для меня, например, важен тот факт, что я перестал быть, так сказать, царем и Богом. Это на моих глазах произошло. В Вышке он происходит быстрее и заявлен более эксплицитно, но и в других вузах он тоже происходит. Этот процесс меня, скорее, радует, чем огорчает, потому что позволяет мне получить обратную связь и позволяет расти и развиваться, позволяет становиться лучше самому. Обратной стороной этого процесса является то, что, может быть, от студентов в этой ситуации меньше требуется, но я думаю, не настолько, чтобы это было опасно, потому что студенты, которые учились плохо или не учились совсем, они были всегда и всегда, наверное, будут. Тот, кто хочет учиться, тот будет учиться, кто не хочет, всегда найдет способ это обойти. Минус этого перехода, на мой взгляд, состоит в том, что не преподаватель и не студент должны быть в центре учебного процесса, а в центре учебного процесса, хорошо бы, чтобы был университет. Пусть даже некий миф, ведь миф иногда даже более реален, чем сама реальность. Миф, который и преподавателей и студентов заставляет постоянно заниматься саморазвитием, идти вперед и постигать новые высоты и открывать новые интеллектуальные горизонты. Если бы удалось построить систему так, чтобы в центре был именно университет, и преподаватель и студент служили этой идее университета, этому знанию, то, наверное, это было бы лучше всего. Но, кажется, сейчас крен несколько в иную сторону уходит.
— Вы говорите об университете не как о нечто конкретном, а как об идее?
— Да, не как данная конкретная корпорация, не как данное конкретное учебное заведение, юридическое лицо, а как идея университета, миф университета. То есть, Вышка не как юридическое лицо, а как идеологический конструкт. Как так получилось, что студент стал в центре учебного процесса? Это соединение факторов мировых и сугубо российских. Мировая тенденция состоит в том, что, кажется, на Западе все это давно произошло, но поскольку я на Западе не жил, не учился, то говорить об этом могу только с чужих слов. Что касается внутренних российских особенностей, то высокая ценность образования в глазах общественности привела к тому, что число выпускников, школ и мест на первых курсах, в совокупности, и платных, и бюджетных, примерно одинаковое, я встречал, правда, разные цифры. Не знаю что из этого правда, иногда говорят даже, что первокурсников больше чем выпускников. Связано это с тем, что кто-то получает два образования, кто-то запоздал с получением образования, но тем не менее. Лично мне эта ситуация представляется ненормальной в современном обществе, поскольку основная часть специальностей не требует вообще никакого образования. Это означает, что не абитуриент конкурирует с другими абитуриентами, не студент конкурирует с другими студентами, чтобы поступить и остаться, а вуз конкурирует с другими вами, чтобы его привлечь и удержать. В результате получается игра на понижение, в отдельных частях она может нивелироваться, но, в общем, она происходит в системе, и это, конечно, оказывает достаточно сильное негативное влияние. Мы понимаем, что лучшие из лучших, они все равно, найдут себе способ получить хорошее образование. Тот, кто получением новых знаний не интересуется, при любой системе не будет этого делать, считается он студентом или нет. Тем не менее, существует огромное количество людей, которые могли бы многого достичь, если создать им подходящие условия. Те условия, когда вуз, а для большинства вузов это так, не имеет возможности выгнать совсем не успевающего студента, который даже не является на экзамены, это очень пугающая вещь. Кажется, наше руководство образования сознает, что такое количество вузов не является нормальным. И может быть, несмотря на все общественное возмущение, которое вызывает идея сокращения мест для первых курсов, если это сокращение произойдет, то это окажет оздоравливающий эффект. А гораздо больший оздоравливающий эффект оказало бы требование, чтобы третьекурсников было бы на 10 % меньше, чем первокурсников, чтобы кого-то можно было отчислить. Если бы это требование стало необходимым, то неуспевающие уходили бы из высшего образования с большей пользой для себя, быть может, а среднеуспевающие перетекали бы из хороших вузов в плохие, создавая, таким образом, более мобильную, более позитивную с точки зрения целей и образования систему.
— А если говорить о конкретных вузах?
— Если говорить о конкретных вузах, то про МГУ мне говорить очень трудно. Я очень хорошо знаю, что происходит на конкретной кафедре классической филологии, еще на каких-то конкретных кафедрах, а в целом мне гораздо менее известно. Но у меня почему-то есть впечатление, что в МГУ почти ничего не меняется. Есть, возможно, некоторые мельчайшие изменения во внутренней структуре. Что же касается РГГУ и Вышки, то тут ситуация гораздо интереснее. Вышка в той ее ипостаси, которая мне известна, существует совсем недавно, РГГУ я мог наблюдать дольше. И мне кажется, что между этими двумя вузами существует такая параллель: говорят, что история никогда никого ничему не научила, но мне хочется, чтобы история РГГУ научила чему-то Вышку. Как это практически сделать я не знаю, но говорю об этом в надежде, что это все-таки произойдет. Дело в том, что РГГУ сейчас переживает очень тяжелые времена, и один из факторов — в том, что РГГУ очень сильно проигрывает конкуренцию по качеству своих студентов. Я очень люблю своих студентов, которых учил в последние годы в РГГУ, и мне бы не хотелось их как-то задеть, но средний уровень студентов тех, которые мне известны, отличается от того уровня, который я наблюдаю сейчас в Высшей школе экономики. Кажется, что в первые годы расцвета РГГУ это было совсем не так. Про некоторые выпуски я могу говорить с полной уверенностью, про другие имею ощущение. Таким образом, РГГУ пережило период бурного роста, когда появлялись новые факультеты, которые выигрывали конкуренцию с соответствующими факультетами Московского университета, не говоря уже о других вузах, но этот период уже прошел, и идет обратный ход маятника. Будем надеяться, что в этой крайней точке маятник остановится и начнет движение обратно. Когда я рассказывал моим коллегам про своих студентов в Вышке, они говорят, что помнят, когда в РГГУ были студенты ничуть не хуже, чем те, о которых я рассказываю. Таким образом, мне кажется что Вышка, которая сейчас переживает подъем, период бурного роста должна очень сильно заложиться, задуматься о том, что когда-то маятник остановится и начнет движение назад. Как бы сделать так, чтобы это движение назад было менее заметным, о том, как бы в эти тучные годы создать такие схроны, стабилизирующие фонды, которые позволят выжить в иной ситуации? Что я подразумеваю под этим «выжить»? Я подразумеваю отнюдь не финансовые вещи. Потому что РГГУ, насколько мне известно, с самого начала до сегодняшнего дня, за исключением только короткого периода сотрудничества с ЮКОСОм, находилось в очень тяжелом материальном положении. Что же обусловило это движение назад? Один из факторов, это такая вещь, как исчерпание мифа. Вот этот миф свободы, который первоначально позволял создавать все новые и новые интересные вещи в РГГУ, он постепенно стал изживать себя и выражать себя в тех негативных тенденциях, о которых я говорил выше. РГГУ как структура оказалось неготовым к изживанию этого мифа. Попытки навести какой-то порядок всегда присутствовали. Например, я помню такую мизансцену: мне поставили занятие на время, когда я не мог его вести. Я договорился со студентами о времени занятий, нашел место для этих занятий, но перенести пару я не мог, потому что по каким-то организационным причинам это было невозможно, хотя место для занятий было. Поэтому, я занимался с ними явочным порядком, а в расписании стояло что-то для меня невозможное. В один из дней в мою аудиторию пришло какое-то начальство и не обнаружило меня там. Что я сделал: я написал бумагу, что В.В. Файер болел и компенсирует это занятие в другое время, и продолжал заниматься как мне было удобно. Причем я подчеркиваю, что невозможность перенести это занятие было связано с издержками наведения порядка, никаких рациональных причин для этого не было. Можно еще другие анекдоты про это рассказывать. То есть, когда миф свободы исчерпал себя, рггушные структуры оказались не готовыми к существованию в этих новых условиях исчерпания мифа. Вышкинский миф тоже не вечен, и очень важно заложить в основы Вышки, я не знаю, что это может быть, основы, которые позволили бы идти по другому какому-то пути. Во что можно было бы инвестировать, что уходило бы от вышкинского мифа? Отчасти мне кажется, это и происходит — инвестирование в сугубо фундаментальные и принципиально непрактичные формы образования и формы научных занятий. Сейчас создаются новые факультеты, и будут создаваться новые кафедры и центры, некоторые ориентированы на то, что коммерчески неуспешно и никогда не будет успешным. В этом смысле оно как бы, может быть, идет немножко в сторону от главной дороги Вышки, которая задана словом «экономика» в названии. Хотя, может быть, не всем это очевидно, это может оказаться важным заделом на будущее, когда придут люди которые скажут, что вся эта экономика — это что-то плохое, неважно по каким причинам, какая-то другая эпоха, мы никак не можем контролировать эти эпохи, новые веяния, которые приходят. Экономика вредна, это что-то буржуазное и так далее. И хороший студент скажет: «Я не пойду в вашу школу экономики, потому что это все буржуйство». Я здесь высказываю лишь гипотезу, может, этот вызов будет с совершенно иной стороны, но то, что он будет, мне, кажется, совершенно очевидно, и история университетов это показывает. Мне кажется, сейчас делаются очень хорошие заделы на будущее, и если они будут как следует развиваться, если их не будут «гнобить» представители на сегодняшний день более успешных частей Вышки, то они смогут сделать колоссальный задел на будущее, и не позволят маятнику качнуться достаточно далеко и позволят создать некоторую стабильную структуру, а стабильная структура тоже возможна. Пример МГУ это показывает — стабильную структуру на настолько высоком уровне, насколько это только возможно.
— Вы сейчас рассказали о трудностях университетов, а если говорить о трудностях преподавателей. Что Вы можете рассказать, с какими трудностями Вы сталкивались, будучи преподавателем университета?
— Трудности были. Слишком много может получиться, если стану о них говорить, я бы вот о чем здесь сказал. Я бы сказал о тех трудностях, к которым не готовы преподаватели старой формации в большинстве своем. Это сильный рост документооборота, бюрократизация образования.
— Это свойственно всем университетам?
— Да, я уверен, что это происходит во всех университетах! Это связано даже не с изменениями системы образования, а вообще с изменениями представлений о менеджменте в самом широком смысле этого слова. То есть, это изменение не только внутри университета, но в каких-то более глобальных масштабах. Преподаватели старой формации не готовы к этому росту документооборота, к необходимости бумажной писанины и толкового ее оформления. Преподаватели старой формации оказываются не готовыми к новой роли студента в образовательном процессе, к тому, что студент нажимает на «красную кнопку» и говорит все, что он думает по этому поводу, вплоть до таких вещей, которые трудно не признать абсурдными. Ну, например, что на одном из факультетов студенты жаловались на то, что им часто назначают занятия на высоком этаже, а без лифта туда добираться неудобно. Меня тогда это поразило, но потом я понял, что в рамках большого тренда это совершенно объяснимо. Мне, например, случалось заниматься в коридоре или в буфете, когда я был студентом, и было понимание того, что неизбежно.
— У меня тоже были такие случаи.
— Ну так вот. Таким образом, к таким вещам преподаватели старой формации оказываются не готовыми, и в общем мы, наверное, имеем дело с ситуацией, когда люди с высокой квалификацией будут проигрывать в конкуренции. А конкуренция существует, поскольку существует конкуренция вузов. И даже если студентов станет меньше, то конкуренция среди преподавателей не изменится, так как преподавателей останется столько же, значит кому-то из преподавателей придется уходить, и они будут конкурировать между собой, чего сейчас, может быть в такой степени не происходит. Получается, что прекрасные специалисты, знатоки своего дела будут проигрывать конкуренцию, потому что форма образования меняется. Какой-нибудь молодой преподаватель, который умеет понравиться студентам, который полагает для себя это важным, который умеет хорошо представить результаты своей деятельности в документах, выиграет прекрасного, очень опытного преподавателя, который этими свойствами не обладает. Более интересная история в этой перспективе, это победа компетентностной парадигмы над знаниевой парадигмой. Я немножко отклоняюсь от Вашего вопроса, но мне кажется, что ничего более важного в макромасштабе чем это в университетской системе не происходит.
— Что Вы вкладываете в это?
— Когда я преподавал латынь в МГУ, студенты к каждому уроку должны были учить слова, которые они смотрели в словаре. Сейчас я преподаю тем же самым лингвистам, которым преподавал в 1998—2000-х годах в МГУ, но в Вышке. Как я им преподаю? Я вместе с коллегами подготовил им такое вот задание, где студентам предлагается фрагмент текста, в нем выписаны все слова, которые встречаются в этом тексте, а также еще некоторые, с которыми их можно спутать. И студент не листает словарь, не заучивает слов, а должен, имея все нужные слова перевести текст. Так в конкретном случае происходит победа парадигмы компетентностной, то есть умения что-то сделать над знанием чего-то. В этом смысле я ощущаю себя коллаборационистом. Почему я ощущаю себя так неприятно? Потому что мне кажется, что эта модная тенденция приведет к исчезновению очень важных форм знания о мире, именно знания, и невозможности даже получить эти знания. Почему я все же это делаю? Я надеюсь на партизан, как любой коллаборационист, но не совсем плохой, я надеюсь, что партизаны как-то помогут, то есть люди, которые твердо отстаивают традиционную «знаниевую» парадигму, что они все-таки как-то сохранят эту форму, и институциональный консерватизм высшего образования не позволит ей исчезнуть окончательно. Почему я считаю эту форму ценной? Потому что некоторые виды знания о мире просто исчезнут, если возобладает компетентностная парадигма. Какие именно? Вот простой пример: был выдающийся филолог классик Сергей Иванович Соболевский, который просто знал всю греческую и латинскую литературу наизусть, это действительный факт и подтверждено многократно разными мемуаристами. Что это позволяло сделать? Это позволяло, увидев какое-то конкретное слово, вспомнить параллельные места из каких-то совершенно других текстов в том случае, если эти места соответствуют друг другу не буквально. Сделать то же самое с помощью поиска невозможно! Это означает, что если у нас не будет людей, которые, ну если не как Соболевский, то хотя бы как-то, хорошо знают различные тексты, то наше понимание каких-то текстов обеднится. Какие-то параллели, подразумевавшиеся автором, мы просто никогда какими-то компьютерными средствами не найдем. Что еще служит мои оправданием в плане этой компетентностной парадигмы? То обстоятельство, что интеллектуальная среда, «знаниевая» среда, сейчас радикально изменилась. И та же самая филология не может оставаться прежней в эпоху «Википедии», потому что если мы писали комментарий к Гомеру в 60—70-е годы, это был один комментарий, сейчас мы должны писать другой комментарий, потому что есть «Википедия». Изменение среды настолько разительно, что сама наука филологическая должна перестроиться. И я надеюсь, что мы с партизанами — это все-таки два разных отряда: один чутко реагирует на дух времени, это я, а другой — это мои друзья и коллеги, они сохраняют традиционные формы. И так сказать сочетание старого и нового, оно как-то и может обеспечить филологии, с одной стороны, существование в будущем, а не превращение в геральдику, которая уже сейчас никому не нужна, а с другой стороны, какое-то развитие. Таким образом, трудность вот этого перехода парадигм — одна из ключевых трудностей, которые нужно преодолеть.
— То есть основные — это вот эти три?
— Ну это то, на чем хотелось бы остановиться, потому что остальные слишком тривиальны: это трудность установления контакта со студентами и так далее, их можно было бы очень долго называть. Еще, пожалуй, из этой серии контакта со студентами: многие преподаватели не понимают, что нынешние студенты — они представители визуального поколения. Казалось бы, это умно звучит, ну не перейдут же все на комиксы? Но так ли это? У меня дома лежит английский учебник по статистике, который сделан в виде комиксов. Мне кажется, это одна из трудностей, которые не осознаваемы преподавателями, что вот этот визуальный переход он совершился и что-то с этим нужно делать. Вот эти огромные визуальные ряды социальных сетей и так далее, которые конкурируют в голове студента за место с заданиями, которые он получает в университете. Мне кажется, что отсутствие этого понимания есть причина многих педагогических неудач.
— Да, очень интересное замечание, я даже сам об этом как-то не задумывался. Владимир Владимирович, а в грантах каких-нибудь Вы участвовали?
— Если честно, то я вне этой среды. Жизнь в Вышке заставила войти в эту систему, начать что-то делать в этом направлении, но до этого я ни на какие гранты не подавал, ничего достойного упоминания. В деятельности фонда Сороса я не участвовал, скорее, по возрасту, хотя мог бы. В 98-м я закончил университет, а в 2002-м фонд Сороса приостановил свою деятельность в России. И здесь кроме каких-то совершенно личных вещей, почему я этого не делал, еще одна вещь более общая, связанная с моим поколением. Известно, что представителей моего поколения среди преподавателей вузов не очень много. Мне кажется, это связано с тем, что те люди, которые взрослели в эту эпоху перемен, которые учились в начале-середине 90-х, они очень часто, просто не рассматривали для себя возможность академической карьеры. Я рассматривал преподавание как такое разорительное хобби, разорительное для моей семьи, но необходимое для меня, а гранты — это уже что-то, что относится к профессии, а не к хобби. То есть была такая парадигма: ты где-то работаешь, а еще занимаешься наукой, преподаванием. Мне кажется, что здесь кроме моих личных особенностей, есть и черта, свойственная многим представителям моего поколения, что раз это хобби, то что уж с этими грантами возиться, я буду зарабатывать сам, я буду зависеть только от самого себя. В эту эпоху, когда вдруг внезапно ты из телевизора узнаешь, что твоя зарплата уменьшилась в 6 раз, у меня еще был годовалый ребенок, и в этих условиям обращаться к государственным грантам, и вообще к государству было бы странно, а нужно зарабатывать самому и про государство даже не думать.
— А что подвигло Вас к этому, когда Вы в Вышку пришли?
— Я подавал на внутренние вышкинские гранты, а подвигла, естественно, необходимость. Я всегда мечтал о том, чтобы в качестве основного источника средств иметь научно – преподавательскую деятельность, и возможность представилась, и я не мог этим не воспользоваться. Кроме того, коллеги включили меня с моими наработками в гранты свои, уже подготовленные. В этом смысле я участвовал не только в индивидуальных грантах.
— То есть. в этом смысле Ваше хобби для Вас уже превратилось в профессию?
— Да, сегодня оно превратилось в профессию, но вот этот период взросления, формирования меня как личности, он не закончился, не исчез, точнее его влияние, я морально готов, что с завтрашнего дня я, если не пойду торговать на рынок, то уйду в коммерческий сектор. Не потому, что мне этого хочется, а потому, что так сложатся обстоятельства. Я, как дитя 90-х годов, готов к тому, что придется бросить все — публиковаться, преподавать и заниматься чем-то менее интересным — просто потому, что это нужно будет для выживания моей семьи.
— А когда у Вас совершился переход от хобби к профессии?
— Совершился он в связи с организационно-финансовыми обстоятельствами, когда меня сначала в 2010 году на полставки пригласили преподавать в Вышку, а потом выяснилось, что с начала 2011 года я могу стать полноценным членом преподавательской корпорации, тогда я с огромной радостью перешел от хобби к профессии. Но хотелось бы подчеркнуть, что тут есть два момента. Если говорить реально, то наука и преподавание были для меня хобби. Это с объективной точки зрения. Но с субъективной точки зрения, это было делом жизни, а вся остальная работа была «деньгозарабатыванием», с которой ничто не связывает. То есть здесь двойственное определение. У человека лежит трудовая книжка, условно говоря, где-то, но он себя с этой трудовой книжкой не идентифицирует, и то, что он 90% своего времени тратит на это, он себя с этим не идентифицирует, а идентифицирует себя с оставшимися 10%. То есть тут сложное соотношение хобби и профессии.
— Вы сказали, что в студенческие годы не задумывались о загранице, а когда наступило тяжелое время, и Вы стали преподавателем, Вы не задумались о том, чтобы уехать, перевезти семью?
— Ну, это по самым разным причинам, наверно, невозможно. Причин много, они индивидуальны и в этом смысле не очень интересны. Какого рода эти причины? Причины психологические, причины мировоззренческие, а именно: я считаю, что мое место здесь. Причины в том смысле, что у меня нет заделов, а создавать новую жизнь без этих заделов очень опасно, а создавать их как-то не случается. Это не типичное явление, но достаточно сказать, что из моей группы десять или одиннадцать человек, все без исключения или учились, или работали за границей, или даже просто уехали. Даже те, кто живут или работают здесь, они имеют значительный зарубежный опыт. Я такого опыта не имею. В этом смысле я не типичный представитель своего поколения. Если мой ответ будет: «Нет, не думал, не пытался, не собирался», то ответ поколения будет: «Да думали, пытались, собирались и даже уже!»
— И несколько вопросов, не столько связанных с историей университета, сколько связанных с публичной историей. Я не знаю, есть ли такое понятие как публичный филолог?
— Да, наверное, такого понятия нет, во всяком случае, я его не слышал. Надо сказать, что в последние месяцы это понятие приобретает для меня огромное значение, даже хочется сделать его обиходным. Почему мне кажется это важным? Необходимо создать публичную филологию, если ее нет, или необходимо ее развивать, если она — в зачаточном состоянии. Сейчас происходит кризис филологического способа познания мира. Кризис выражается в том, что изменения, в том числе и тот «визуальный поворот», о котором я говорил, они отодвигают филологию на все более дальние рубежи обороны. Это выражается не только в таких нематериальных теоретических обобщениях, как «визуальный поворот» в сознании наших современников, так и во вполне практических вещах. Среди них можно назвать скандал на филологическом факультете Санкт-Петербургском государственном университете, в котором некоторые мои знакомые принимали участие в роли защищающейся стороны. Я сам тоже приложил некоторые скоромные усилия к публичности этой борьбы, потому что там было важно собрать единомышленников, поскольку у меня имеется сайт, посвященный новейшей истории антиковедения в России, сайт называется «Librarius», и он достаточно скромный по посещаемости, но это соответствует скромным размерам антиковедческого цеха, как мне кажется. Ну так вот, в истории с СПбГУ дело не в том, что какие-то нехорошие люди замыслили какое-то нехорошее дело, а в том, что глобально филология, как способ познания, как образовательная среда, находится в кризисе. Кризис этот разнообразен, в этом кризисе виновата и филология, если здесь можно говорить о чьей-то вине, виноваты объективные изменения в мире и не всегда хорошее мнение о филологии как науке, которое сложилось у некоторых представителей смежных профессий по разным причинам. Интересный и очень глубокий разговор на эту тему состоялся на семинаре Института гуманитарных историко-теоретических исследований с провокационным названием «Остается ли филология царицей гуманитарных наук?», на котором был ряд чрезвычайно ярких выступлений на эту тему. За этими глубокими обобщениями и анализом я смог наблюдать, тем более что видеозапись ряда этих выступлений имеется на сайте, а затем, дискуссия продолжилась в журнале «Новое литературное обозрение». В этой ситуации совершенно очевидно, что филология, если она хочет выжить, то она должна найти слова, чтобы доказать научному сообществу, а, может быть, и обществу в целом свою необходимость. Именно поэтому я в последние месяцы, думая об этом непрерывно, думая о том, к чему я веду моих студентов филологов, к чему я должен их привести, чему я должен их научить кроме таких вот компетентностных или «знаниевых» вещей, которые легко прописать в программе? Чему я их должен научить со стороны ценностей, что я предлагаю им как способ жизни? Потому что фундаментальная наука это способ жизни. И в этом контексте я все больше и больше думаю о том, что необходимо все те достаточно скромные проявления филологии как публичной науки по возможности расширять. Так думаю не я один. Недавно академик Казанский выступал на канале «Культура» с лекцией на английскую тематику. В последнем месяце я стал понимать, что, может быть, я не способен повторить достижения тех коллег, о которых я с восхищением рассказываю студентам, но моя личностная задача состоит в том, чтобы продвинуть публичную филологию. Таким образом, резюмируя ответ на Ваш вопрос: публичная филология находится в зачаточном состоянии. И если она не разовьется и свои сильные стороны не предоставит общественности, то отодвинется на задний план. Бывает, что целые научные области исчезают, и филология, если не хочет исчезнуть, должна стать публичной.
— Сами Вы работаете в печатном направлении?
— Здесь совершенно две разных, не пересекающихся истории. В период хобби, я публиковался регулярно, но в основном, на очень частные темы, которые я предоставлял на суд очень небольшому кругу специалистов. Я свою диссертацию писал для трех-чктырех человек, это не бравада, а объективный факт. Сейчас благодаря моему существованию в Вышке, особенно в ИГИТИ, мой вектор поменялся. Я один из тех людей, который имеет некий моральный императив говорить о классической филологии выигрышно и интересно для филологов в целом, говорить о филологии в целом для более широкой аудитории, о ее важности, необходимости и так далее. Для филологического сообщества я чувствую моральный императив говорить о ее истории, чтобы через осознание прийти к какой-то более целенаправленной, целесообразной и успешной деятельности. Пока это лишь тот горизонт, который передо мной открывается. Сейчас я пишу книгу с очень пафосным названием «Рождение филологии», она посвящена очень частному моменту, а именно комментариям александрийских филологов на полях гомеровских поэм. В этой книге, обращенной к читателю, быть может, не знакомому с древнегреческим языком, я хочу рассказать о тех выдающихся интеллектуальных свершениях, о том, очень высоком интеллектуальном уровне, которого смогли достичь античные филологи, прежде всего, Аристарх в середине II века до н.э. С точки зрения настоящей науки, то, что я делаю, не совсем научно. Потому что настоящая наука должна не высказывать какие-то «шарковещательные» идеи, а анализировать материал. Гуманитариям в целом я хотел бы показать сильные стороны филологии как способа познания мира. Если нам суждено победить в этой области, то следует постараться.
— Понятно. Спасибо большое за Ваше интервью!
— Вам спасибо!
Нашли опечатку?
Выделите её, нажмите Ctrl+Enter и отправьте нам уведомление. Спасибо за участие!
Сервис предназначен только для отправки сообщений об орфографических и пунктуационных ошибках.