Александр Дмитриев принял участие в дискусси на портале «Горький», посвященной Михаилу Бахтину
Статья носит название «Демон русской теории: для чего сегодня нужен Михаил Бахтин» и приурочена к 125-летию со дня рождения автора «Проблем поэтики Достоевского».
Каждого из наших собеседников мы попросили ответить на три одинаковых вопроса:
1. Как бы вы охарактеризовали теоретическое наследие Михаила Бахтина в целом?
2. Какое, на ваш взгляд, место оно занимает в истории идей XX века и насколько оно актуально для современной науки и теории?
3. Обращаетесь ли вы к идеям Бахтина в своей работе и есть ли у вас некое личное отношение к его книгам?
Александр Дмитриев, историк идей, ВШЭ
1. Наследие Бахтина — важный, на мой взгляд, пример сохранения равновесия философии и филологии, больших теорий и частных кейсов в области наук о человеке при явном преобладании философского момента. Этот последний не дадут ни Якобсон, ни Гаспаров с Жирмунским, ни, например, даже ученейший Карло Гинзбург. Очень приблизительно я бы обозначил его подход словом «неогуманизм»: Бахтина менее всего заботило испытание пределов «человеческого» и опыты его отмены (важнейшая линия современной мысли от Ницше до Фуко и далее), скорее его темой было приращение действенных, субъектных смыслов культуры, как бы выспренно это ни звучало.
Но очень важно и показательно, что не существует «школы Бахтина», и непосредственного продолжения его идей — в виде на сей раз «необахтинианства» — как будто бы не состоялось и, вероятно, уже не состоится. Все, что пишется прямо по следам Бахтина, с желанием терминологизировать его язык и превратить его идеи в метод, на мой вкус, выглядит довольно беспомощно и в высшей степени риторично, напыщенно. Хотя как раз историческое изучение бахтинского концептуального словаря очень важно — по нему видно, насколько оригинален был в приложении к литературе и «речевым жанрам» бахтинский синтез неокантианства, феноменологии Шелера и философии культуры Зиммеля, а также Бергсона.
К этому явно добавилась марксистская социологическая и историософская компонента (особенно в «круге Бахтина», у Волошинова и Медведева), и именно вот это сложное равновесие главенствующих тем 1920–1930-х годов с принципиальной и эпохальной задержкой на полвека оказалось востребовано по обе стороны ржавеющего железного занавеса — и даже тогда, когда сам занавес исчез.
2. Придется говорить на шаблонную уже тему «Бахтин и Запад», но без этого, похоже, не обойтись. Когда стены советской гуманитарной теплицы оказались разбиты и почти исчезли, многие прежние неофициальные репутации и рейтинги в новом климате не удержались. Как раз Бахтин казался тут исключением, поскольку интерес к нему тогда и вправду рос. Самого Бахтина бы очень удивил, вероятно, тот «бахтинский бум», который случился ближе к исходу ХХ века и ныне, кажется, себя исчерпал — тем интереснее описывать историку идей этот феномен сейчас, с уже образовавшейся дистанции. Этот «праздник возрождения» кончился, но много важного дал именно в исследовательском плане.
Критика «теоретизма» пришлась этому самому теоретизму как раз впору. Ни со Шпетом или Лосевым, ни с Богдановым/Арватовым («красным» авангардом) ничего похожего не получилось. Так уж вышло, что Бахтин для позднего CCCР и России 1990-х стал достоянием скорей культурконсервативной волны, кому и структурализм, и лингвистический поворот оказались too much, — вспомним в первую очередь Аверинцева, Сергея Бочарова и Бибихина. А вот наследие Владимира Библера, для которого марксистская компонента Бахтина была весьма значимой, оказалось в XXI веке востребовано куда меньше прежнего — хотя бы потому, что современные штудии науки и нововременного разума уже не нуждались в диалогическом культурфилософском прочтении по-библеровски, которое само ушло в педагогику, стало казаться перелицовкой идей Кассирера или Кроче.
На условном Западе «диалогизм», а особенно «карнавал», пусть в уплощенном виде, оказались важны скорее для поклонников культурной антропологии, Грамши или борцов с тамошним официальным каноном, сколько бы ни пытались Кэрил Эмерсон или Виталий Махлин бороться за «правильного», исторически корректного Бахтина. Кэрил Эмерсон очень много сделала для уточнения контекстов творчества Бахтина (причин его неприятия Толстого, в частности), а Виталий Махлин и как издатель «Бахтинских сборников», и как историк гуманитарного знания убедительно показал связь идей русского мыслителя с немецкой герменевтикой и диалогической философией ХХ века.
Но все же эта коррекция расхожих «уплощений» и борьба с постмодернизмом стала оборачиваться самодостаточностью, блестящей изоляцией. «Современности» же свойственно меняться, и будет ли нужен во второй четверти текущего века Бахтин и для кого — покажет время. Пока важной задачей остается широкое контекстуальное освоение всего корпуса его собрания сочинений с прибавлением и «девтероканонических» работ (спасибо тщательным комментаторам, особенно переводчику Бахтина на английский и толкователю его терминологии Вадиму Ляпунову из Университета Индианы и Николаю Николаеву из Петербурга, глубокому знатоку петроградской культурной среды 1920-х годов).
3. Трудам Бахтина в высшей степени свойственны отмеченные Галином Тихановым «теплота и открытость» — качества, очень важные не только в смысле специфики стиля. Мне самому интереснее всего читать его штудии о романе 1930-х или поздние заметки, составленные уже после завершения книги о Рабле. Хотя Эйхенбаум или поздняя Лидия Гинзбург мне все равно ближе: на их фоне Бахтин кажется «дальнозорким», но в любой коррекции оптики он совершенно не нуждается — пусть будет именно таким, как был. И остается быть.
Полный текст статьи доступен по ссылке.